Взыскующий Града

У великой литературы 20-х годов есть одно любопытное свойство. Со своими творцами она играла странные шутки: результат почти всегда оказывался

Взыскующий Града

Сочинение

Литература

Другие сочинения по предмету

Литература

Сдать работу со 100% гаранией
няли по неслышной команде винтовки в упор приближающихся прочих и большевиков и без выстрела продолжали стремиться на город. Вечер стоял неподвижно над людьми, и ночь темнела над ними. Машинальный враг гремел копытами по целине, он загораживал от прочих открытую степь, дорогу в будущие страны света, в исход из Чевенгура”. Рушится тысячелетняя мечта. Дописан последний утопический роман, ставший антиутопией. Приговором жанру. Ведь после платоновского “Чевенгура” утопистам в мировой литературе, равно как и в жизни, делать нечего. Утопия более невозможна. Точно так же, как невозможен и Саша Дванов в новой, “машинальной” действительности. Он, этот последний искатель невидимого града, уходит от неё в конце романа на дно озера, подобно своему отцу-рыбаку. Словно там, под водой, стремится обрести свой заповедный Китеж, не найдя его в Чевенгуре...

У платоновской прозы есть одно свойство. Она обычно держится напряжением между силовыми полями. Внутренним противостоянием. Как в пределах одного произведения, так и в целом. В главных своих категориях. Так, в “Ювенильном море” энтузиасту-искателю Николаю Вермо противостоит местный начальник с красноречивой фамилией Умрищев и любимым изречением “не суйся”. Ему, в свою очередь, старушка Федератовна с её неуёмной энергией, направленной в никуда, в пустоту. Один олицетворяет собой энтропию, неподвижность, другая бессмысленное движение. В конце повести Вермо уезжает, а Умрищев и Федератовна остаются и даже заключают брак. Лучший образ для советской власти, чем симбиоз этих двух, придумать трудно. Вермо при сей идиллии явно лишний. Противостояние в творчестве Платонова происходит и на глобальном уровне. Особенно в 1920-е годы. Антиподом “Чевенгуру” становится “Город Градов”. Антиподом утопии сатира.

Если проводить аналогию со святым Августином, в Чевенгуре Платонов чаял обрести свой Небесный Иерусалим, но потерпел крах. В Градове он обрёл град земной. Реальность, которая так страшно не походила на то, чем жило его сердце. Недаром события “Чевенгура” происходят в Воронежской губернии на родине Платонова, как географической, так и духовной, а прототипом города Градова, как писал об этом Л.Шубин, стал Тамбов, куда писатель был послан в командировку от Наркомзема. Там он увидел затхлый мир провинциального чиновничества. Среду, знакомую русской литературе ещё со времён “Ябеды” Капниста и далее по Гоголю и Щедрину.

Когда-то Платонов верил, что в новой действительности ей не будет места. Но возможности её он явно недооценил. Этот человеческий вид издревле обладал (и ныне обладает) поистине гениальной способностью к мимикрии и выживанию в любых условиях с сохранением одного постоянного качества умения всегда быть “в курсе” и “у руля” и создать мир всеобщего единообразия и госстандарта. Дорога из города Глупова вела в город Градов, а прямым потомком и достойным продолжателем Угрюм-Бурчеева стал “государственный человек” Иван Федотович Шмаков: новый строй жизни подходил ему как нельзя лучше. Платонов с ужасом увидел, что Шмаков окончательно победил Сашу Дванова. “Государственный человек” триумфально прошёл “от Москвы до самых до окраин”. Он восторжествовал на всех местах от “первичек” на производстве до Кремля. Люди с ленивыми и бездарными руками сочли себя вправе руководить множеством умных, работящих, смекалистых мужиков, привыкших доходить до всего в жизни своим умом, изнутри, подобно Фоме Пухову из “Сокровенного человека”, а не по мёртвым схемам исторического материализма. Это беспокоило и Платонова, и его героев людей трудолюбивой души. Вот что говорит один из них в очерке “Че-Че-О”.

“Ты вот что объясни нам, сказал Филипп Павлович. Почему это всё в массы швыряют прямо как кирпичи летят. Книгу пишут в массы, автомобиль в массы, культуру тоже, значит, в массы <...> От таких швырков голова отлетит.

<...> Фёдор Фёдорович подтвердил:

Зашвыряли массы, прожевать некогда.

Филипп Павлович закончил свою мысль, спеша опередить Фёдора Фёдоровича:

А ведь это только сверху кажется, крикнул он, только сверху видать, что внизу масса, а на самом деле внизу отдельные люди живут, имеют свои наклонности, и один умнее другого”.

Стремление докричаться до “верхов”, донести до них глубокое народное неприятие бессовестного, циничного подхода к людям как к “винтикам” вызвало к жизни платоновскую сатиру. Впоследствии присяжный рапповский критик Авербах в статье, которая, впрочем, относится не столько к литературе, сколько к древнейшему жанру, обвинял писателя в “кулацком анархизме” и отрицании роли партийного руководства. Сам же Платонов искренне недоумевал по поводу таких выпадов. Своей сатирой он хотел помочь делу социалистического строительства и считал, что от неё больше пользы, чем от всей деятельности Рабоче-крестьянской инспекции. “Щедринская” линия развивалась в платоновском творчестве второй половины двадцатых годов параллельно традиции “идеала” мечте о скором наступлении царства истины и справедливости. Но наступивший социализм оказался царством Шмакова. Утопия провалилась. Сатира теперь оказалась единственным способом исправления жизни. “Город Градов” и “Впрок”, “Че-Че-О” и “Усомнившийся Макар” стали такой попыткой улучшить действительность. Однако пришлись не ко двору и в переносном, и в прямом смысле. По преданию, на одной из страниц “Усомнившегося Макара”, опубликованного в 1929году в журнале “Октябрь”, экземпляр которого лёг на главный стол страны, красным карандашом было жирно, с нажимом начертано: “Сволочь”. Болезнь оказалась неизлечимой, а диагноз приговором.

Сатире в русской истории вообще не везло. Ещё в XVIII столетии родоначальник жанра, Антиох Кантемир, горестно проронил:

А лучше век не писать, чем писать сатиру,

Что приводит в ненависть меня всему миру.

Ему вторил и продолжатель Сумароков:

Опасно наставленье строго,

Где зверства и безумства много.

Не удалась попытка дать “урок царям” и у Фонвизина. Больной, разбитый параличом, сидя в коляске возле университетской церкви святой Татьяны, куда его привозил слуга, он напутствовал проходящих мимо студентов: “Господа, умоляю вас, не сочиняйте сатиры!” Стоит ли говорить о судьбах Новикова и Радищева, чья великая книга-предупреждение, написанная с целью предотвратить будущую катастрофу, была воспринята как пасквиль и призыв к бунту...

Участь Платонова по тем людоедским временам могла показаться ещё сравнительно мягкой. (Впрочем, трудно сказать, что тяжелее самому попасть за колючую проволоку или два с лишним года день за днём пытаться вызволить из-за неё сына.) После выхода в 1931году в “Красной нови” “бедняцкой хроники” “Впрок” по мановению руки “корифея всех наук и искусств” последовал дружный критический залп и отлучение от печати. Хотя не полное. Возможность публиковаться (разумеется, под псевдонимом) предоставили писателю журналы “Литературный критик” и “Литературное обозрение”. Значительную роль здесь сыграли человеческая порядочность и мужество друга Платонова, редактора “Литературного критика” Игоря Саца. Благодаря его заказам платоновские статьи о русской и мировой литературе стали появляться на журнальных страницах. Там же, в “Литературном критике”, в 1936 году увидели свет два рассказа Платонова “Фро” и “Бессмертие”.

С травлей совпал внутренний перелом. Середина 1930-х годов ознаменовала собой совершенно новый этап в творчестве. Прежнее миновало. Окончательно похоронены были все надежды на скорое преображение мироздания и человечества. Полное разочарование постигло и в том, что касалось возможностей сатиры. Ведь не страх (не тот калибр личности!), а гораздо более глубинные мотивации заставили Платонова отказаться от неё. Изменились сами ценностные ориентиры. Глобальные категории ушли в прошлое. Главным стало частное. Псевдоним, избранный им для печати Ф.Человеков, оказался знаковым. Платонов окончательно вышел на главный путь русской словесности, продолжая совестную традицию сострадания “маленькому” человеку, всеми забытому и заброшенному в грохоте “великих строек”. Его повседневная, частная жизнь, незатейливый скудный быт, его внутренний мир, страдания и радости, мысли и чувства, его любовь, отношения с природой и другими людьми приобрели для писателя поистине космическое значение, вечный смысл во всей своей простоте. Большие прозаические формы уступили теперь место рассказу, событийность обыденности, глобальная метафора предельной духовной концентрации. Нечто похожее происходило и в судьбе Николая Заболоцкого, поэта, чей путь был до удивления параллелен платоновскому, никогда не пересекаясь с ним. Точно так же вдохновился он идеями Фёдорова и Циолковского. Точно так же в его первом сборнике “Столбцы” царствует метафора как подход к бытию. Взорвавшееся время диктовало свои законы. Космос “Столбцов” пронизывают вихри распада. Это бурно меняющаяся, расширяющаяся и обновляющаяся вселенная, какой, например, она предстаёт в стихотворении “Новый Быт”:

Восходит солнце над Москвой,

Старухи бегают с тоской:

Куда, куда идти теперь?

Уж новый Быт стучится в дверь!

Младенец, выхолен и крупен,

Сидит в купели, как султан.

Прекрасный поп поёт, как бубен,

Паникадилом осиян.

Прабабка свечку зажигает,

Младенец крепнет и мужает

И вдруг, шагая через стол,

Садится прямо в комсомол.

И время двинулось быстрее,

Стареет папенька-отец,

И за окошками в аллее

Играет сваха в бубенец.

Ступни младенца стали шире,

От стали ширится рука.

Уж он сидит в большой квартире,

Невесту держит за рукав.

...................................................

“Ура! Ура!” поют заводы,

Картошкой дым под небеса.

И вот супруги, выпив соды,

Сидят и чешут волоса.

И стало всё благоприятно:

Явилась ночь, ушла обратно,

И за окошком через миг

Погасла свечка-пятерик.

Похожие работы

<< < 1 2 3 4 5 >