Вальтер Беньямин. Берлинская хроника.

ее во времена революционных манифестов экспрессионистов. Бюргер пересмотрел свое отношение к завсегдатаям кафе «Мания величия» (так вскоре стало именоваться «Римское

Вальтер Беньямин. Берлинская хроника.

Статья

Культура и искусство

Другие статьи по предмету

Культура и искусство

Сдать работу со 100% гаранией

Вальтер Беньямин. Берлинская хроника.

Вальтер Беньямин. БЕРЛИНСКАЯ ХРОНИКА

Моему дорогому Стефану

А теперь я хочу вызвать тех, кто ввел меня в город. Ведь имен­но ребенку, растущему в одиноких играх неподалеку от центра, нужны проводники для знакомства с окрестностями — для меня же, сына состоятельных буржуа, первыми такими проводниками были, конечно, няни. Они водили меня в зоосад — хоть он и всплы­вает в памяти много позже, с грохочущими военными оркестрами и с «аллеей Скандалов» (так окрестил этот променад югендстиль) — а если не в зоосад, то в Тиргартен. Думаю, что первой «улицей», ко­торую я открыл для себя таким образом, первой улицей, где я потерял ощущение дома и привычного уюта и почувствовал себя брошенным на произвол судьбы среди витрин и опасных перекре­стков, была Шиль-штрассе — мне легко представляется, что она из­менилась меньше остальных улиц берлинского Запада; даже сегод­ня я смог бы запечатлеть смутно вырисовывающуюся в тумане сцену спасения «братишки» |«Bruderchens»]. Путь в Тиргартен ле­жал через Геркулесов мост, чей небольшой подъем был, должно быть, первым в жизни ребенка холмом, — знакомство происходи­ло под прекрасными боками каменных львов, высившихся над ним. А в конце Бендлер-штрассе начинался лабиринт, и не без Ариадны — он окружал Фридриха Вильгельма III и императрицу Луизу, что возвышались посреди клумб на постаменте с картина­ми из истории империи, будто окаменев под чарами волшебных фигур, которые выписывал в песке небольшой ручей. Мой взгляд устремлялся не на сами изваяния, а на постамент, потому как то, что разыгрывалось на картинах, было ближе по расстоянию, хоть и менее понятно по своему контексту. Но и по сей день, глядя на ничем не примечательный, вполне заурядный внешний двор на Тиргартен-штрассе, где ничто не выдает того, что ты стоишь лишь в метрах от самого странного места и городе, я снова уверяюсь в особом

значении лабиринта Гогенцоллернов. Тогда он, разумеется, более чем точно соответствовал ожидавшему за ним, ибо наверняка здесь или неподалеку располагалась обитель той самой Ариадны, вблизи которой я впервые познал – чтоб уж никогда не забыть – то, что сделало для меня понятным слово, вряд ли известное мне в неполные три года: любовь.

166

моя гувернантка, а с ее появлением исчезает то, что я любил. Ве­роятно, нельзя по-настояшему овладеть тем, перед чем ты хоть раз не был бессилен, а согласившись с этим, необходимо также при­знать, что бессилие залегает не до или в начале усилий по овладе­нию предметом, но в самой его сердцевине. Так вот, я подхожу к сердцевине моей жизни с Берлином, от позднего детства до поступ­ления в университет: к бессилию перед городом. У этого бессилия было два источника. Прежде всего, мое скверное чувство ориента­ции. Если умение различать право и лево вошло в мою плоть и кровь лишь на тридцатом году жизни, и читать карту города я на­учился тогда же, то осознавал я это отнюдь не до конца, и если что-то могло еще более усилить мое нежелание замечать свою беспо­мощность, так это упорство, с которым мать тыкала меня в нее носом. На мать я возлагаю ответственность за неумение и по сей день сварить чашки кофе; ее склонности превращать мельчайшие детали поведения в тесты на приспособленность к практической жизни обязан я той мечтательной непокорности, с которой сопро­вождал ее по редко хоженным мной улицам центра. Но неизвест­но, насколько та же непокорность сформировала, в свою очередь, мою сегодняшнюю манеру общения с городскими улицами. Осо­бенно взгляд, который, кажется, не видит и трети того, что на са­мом деле замечает. Вспоминается также, что ничто моей матери не было так противно, как моя привычка отставать от нее на прогул­ках ровно на полшага. Привычка казаться медлительнее, неловче, непонятливее, чем я есть, также зародилась в этих совместных про­гулках и опасна тем, что я кажусь себе проворнее, ловче и сообра­зительнее, чем в действительности.

Уже давно, годами, я развлекаюсь тем, что пытаюсь разметить сферу моей жизни — Bios — графически, на карте. Сначала мне представлялась обычная карта, но сегодня я более склоняюсь к некоему плану Генштаба, если б таковой имелся для центра горо­да. Но его, разумеется, нет, ибо театры будущих войн неведомы. Я разработал целую систему условных обозначений, и они бы запе­стрели на сером фоне карты, если б я четко отметил на ней кварти­ры друзей и подруг, дома, где собирались всевозможные группы — от «дискуссионных залов» молодежного движения [Jugendbewegung| до мест собраний молодых коммунистов, — комнаты гостиниц и борделей, где мне доводилось ночевать, решающие для меня скамейки Тиргартена, школьные маршруты и заполненные при мне могилы, адреса модных кафе с ежедневно бывшими на устах, но ныне забытыми названиями, теннисные корты, на месте которых теперь пустые доходные дома, и комнаты с позолотой и лепниной навевавшие не меньший ужас, чем спортзалы, поскольку в них

167

проводились уроки танца. Но и за неимением такой поддержки, меня ободряет наследие одного замечательного предшественника. Француз Леон Доде оставил пример для подражания по меньшей мере в названии своей работы — оно охватывает как раз то, чем в лучшем случае могут быть мои заметки: «Paris vecu». «Прожитый Берлин» звучит не так хорошо, но так же реально. Да и дело тут не столько в названии, сколько в том, что Париж — четвертый по сче­ту в ряду проводников, вольно или невольно сопровождавших меня по городу, начиная с нянь. Если б нужно было одним словом вы­разить, чем настоящие наблюдения обязаны Парижу, я бы сказал «оглядкой» [Vorbehalt]. Я едва ли бы мог отдаться беспорядочному потоку ранних воспоминаний городской жизни, если бы Париж строго не очертил мне две формы, в коих это единственно по-на­стоящему — то есть с гарантией постоянства — выполнимо, и если б мой отказ от попыток овладеть первой не был столь же твердым, сколь и надежда когда-нибудь осуществить вторую. Первая форма была создана Марселем Прустом, и отказ от любой праздной игры со схожими возможностями вряд ли может найти более убедитель­ное выражение, чем то, что я дал в переводе его труда232. Схожие возможности — есть ли они вообще? И уж конечно, игр с собой они не терпят. То, что Пруст начал играючи, стало захватывающе серь­езным делом. Развернувший однажды веер воспоминаний, обнару­живает все новые и новые сегменты; ни один образ его не удовлет­воряет, ибо он познал, что всякий из них можно развернуть и дальше; между тем искомое [das Eigentliche] — тот образ, вкус, то прикосновение, во имя которого все и разворачивалось, — кроет­ся лишь в сгибах; воспоминание переходит от малого к мельчайше­му, от мельчайшего к микроскопическому, а то, что оно встречает на своем пути в этом микрокосмосе, обретает все большую силу. Такова смертельная игра, в которую Пруст дал себя вовлечь и в которой он едва ли найдет больше последователей, чем нуждался в товарищах.

Но самая удивительная из всех уличных картин моего раннего детства — удивительней прибытия медведей, которое я наблюдал, стоя рядом с одной из нянь (это могла быть и моя французская

бонна), - удивительней конки, что пересекала Шиль-штрассе или там кончалась, так это — дело было, скорее всего, около 1900 года - совершенно пустая, будто вымершая улица, по которой с не-

232 В 1925-1927 годах Беньямин в сотрудничестве с Францем Хссселем перевел на немецкий четыре тома из «В поисках утраченного времени», из которых два («Под сенью девушек в цвету» и «У Германтов») были опубликованы. (Примеч.пер.)

168

престанным грохотом неслись тяжелые потоки воды. Это было сти­хийное бедствие местного масштаба, и я был им захвачен — да и вообще мое представление о чрезвычайных событиях неотделимо оттого дня. Возможно, нас отправили домой из школы. Как бы то ни было, от этой ситуации мне остался некий сигнал тревоги; силы меня, должно быть, покидали, и на асфальтовых улицах города я чувствовал себя брошенным на откуп природной стихии <;> даже в первобытной чаще я не был бы так одинок, как меж водяных столбов на Курфюрстен-штрассе. Как я добрался до двух колец в бронзовых львиных пастях на дверях дома, уже не помню.

Мы ехали на вокзал в дребезжащей пролетке; она неслась в темноте вдоль Ландвер-канала, в то время как среди ее грязных подушек с щемящей силой восставал семейный вечер — последний перед как минимум двухнедельным перерывом, — только что за­кончившийся в приемной или гостиной родительской квартиры. И столь ужасно тяготило меня не ожидавшее впереди и не расстава­ние с тем, что было, а то, что все еще продолжалось, удерживаясь в сознании и по-прежнему давая о себе знать на этом первом эта­пе путешествия. Обычно конечным пунктом таких поездок был Анхальтский вокзал, откуда путешествие продолжалось до Зудероде или Ханенклее, до Бад-Зальцшлирфа или — в более поздние го­ды — до Фройденштадта. Но время от времени путь лежал и в Арендзее или Хайлигендамм, а туда ездили со Штеттинского вокзала. Думаю, что именно с той поры балтийские дюны всплывают у меня перед глазами фата-морганой, подкрепленной лишь песочным цве­том вокзального здания и открывающимся воображению за его сте­нами бескрайним горизонтом.

Четвертый проводник. Потерять дорогу в городе может быть неинтересно и банально. Для этого нужно всего лишь незнание. Заплутаться же в нем, как плутают в лесу, — это требует совсем иной подготовки. Тогда указатели и названия улиц, прохожие, кры­ши, киоски или трактиры должны говорить со странником хрустом лесной ветки под ногами, отдаленным криком испуганной выпи, внезапной тишиной молнии, средь которой стрем

Похожие работы

1 2 3 4 5 > >>